Глава 20

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 20

Холм, выбранный под место разбивки Новых Палестин, отличался правильностью округлой формы и большими размерами. Внизу под ним чернели еще не совсем сгнившие и поистлевшие деревянные постройки чего-то предыдущего. За постройками горбатилось могилками широкое кладбище, и было в нем что-то необычное, не росли на нем деревья, и заборчика не было, и переходило оно как бы в поле, которое, может быть, и было раньше полем, когда жили здесь пахари и сеятели. А по другую сторону холма текла-извивалась игривая речушка шириною в пятнадцать-двадцать шагов, и разрезала она собою уже другое поле, неровное и взбугренное, за которым начинался густой закоренелый лес.

Пришли сюда люди, ведомые Архипкой-Степаном, и остановились здесь, решив, что это то место, к которому они стремились. И действительно — вышли они к холму на рассвете и из последних сил. А тут прямо с вершины холма поднялось на небо солнце, огромное и желтое, как хорошее масло, и так красиво стало вокруг, так красиво, что дух перехватило у идущих, и остановились они сразу, каждый про себя решив, что вот они — Новые Палестины. И, видимо, было это правдой, потому что кто-то из беглых колхозников, а ныне — вольных крестьян, ткнул мотыжкой в землю и удивился, как мягка и податлива она, и черная, как воронье, и легкая, как гусиный пух. И от восхищения собственного этою землею тут же сел крестьянин на траву и стал землю шершавыми ладонями гладить, будто была она живой и способной понять человеческую ласку.

Архипка-Степан тем временем дал команду на холм подняться и там уже остановиться окончательно. Забрались люди на вершину холма — была эта вершина широкой и ровненькой — и осмотрелись вокруг. И снова перехватило у них дыхание от восхищения.

А солнце уже поднялось повыше. И птицы красиво кричали в его лучах, а некоторые — даже пели, и все это наполняло воздух такой благодатью, что даже дышать этим воздухом было сладко и приятно.

Когда восхищение прошло, стали люди о жизни думать, и тогда горбунсчетовод, бывший помощником Архипки-Степана, построил людей организованно и каждому дал указание, что и как делать. Помогал ему в этом бывший красноармеец, а ныне вольный боец Трофим. Так отправили они одних в лес за дровами, других — тоже в лес, но уже за строительным лесом, третьих — к речке, чтоб посмотреть, есть ли там рыба. А бабам поручили еды наварить, так, чтоб всем хватило. Тут же некоторые коров доить стали, а другие своих коров отпустили на зеленые склоны холма попастись. Среди этих коров ходили и паслись себе две стройные лошади, обе коричневой масти, обе поджарые.

Так длился первый день, и к концу его многое изменилось на вершине холма. Выросли в штабеля уложенные сосновые стволы. По самой середине пылал костер, и пламя облизывало с шипением большой котел, в котором речная вода постепенно становилась земляничным отваром. Вокруг костра, кто ближе, кто дальше, сидело все население Новых Палестин. Сидело и по-всякому — кто в мыслях, кто вслух — радовалось. Ангел сидел рядом со светловолосой учительницей Катей, которая, сама наслаждаясь теплым счастливым вечером, рассказывала ангелу о том, что земля — круглая, а звезды организованы в созвездия и имеют собственные имена, рассказывала о том, что вот на таких же кострах испанские инквизиторы сжигали мыслящих людей, а во время Октябрьской революции у таких же костров мирно грелись постовые красноармейцы. И звучал ее милый ласковый голосок негромко и мелодично, и в общем-то неважно было ангелу, о чем она говорит, потому что слушал он не слова, а музыку ее голоса.

Архипка-Степан сидел поближе к костру рядом с горбуном и мужичком в грязном ватнике. Мужик все заговаривал о земельном наделе под свеклу, но горбун каждый раз перебивал его, говоря, что собственных наделов никто иметь не будет, так как жить они будут коммуной и как одна семья, а значит все будет делаться не для одного, а для каждого. Архипка-Степан на это кивал. Когда наконец до мужика дошло, что отдельного надела он не получит, не очень он огорчился, а только сказал: «Так, может, тогда я бригадиром буду?» — Хорошо, будешь! — кивнул на это горбун, и мужик, радостно улыбнувшись, замолчал.

Вечер показывал людям звезды, и люди смотрели на них, думая о своем.

Потом пили земляничный отвар. Кружек не хватало, и поэтому пили по очереди, но обиженных не было, и каждый спешил выпить, даже обжигая язык, лишь бы быстрее очередь дошла до тех, кто еще не пил.

К середине ночи все уже спали, также разлегшись у тухнущего костра. И не было им холодно, потому что ночь дышала летним теплом. Несколько мужиков храпели, но никому это не мешало, ведь первый сон в Новых Палестинах был крепок и надежен.

А с рассветом новая жизнь продолжилась. Строители взялись за топоры и пилы, застучали молотки, и стали подниматься над холмом ровненькие длинные стены коровников. Первые коровники строились для людей, для новожителей этого места — ведь не умели строители пока строить дома. Но чем коровник не дом, если поставить внутри деревянные лавки, сложить печи из глины?! Чем не дом? И трудились строители самозабвенно, стахановским способом, без отдыха и сна, и проработали трое суток подряд, пока не закончили они четыре коровника, из которых три были для людей и один для домашнего скота.

Крестьяне тоже без дела не сидели. Стали они распахивать на двух красноармейских лошадях, а кто и вообще вручную, поле, примыкавшее к подножию холма рядом с кладбищем. А красноармейцы, заточив из орешника остроги, били в речке, что по другую сторону холма, рыбу. Били и сносили ее к костру, где куховарили несколько крестьянок. И три дня подряд ели все новожители, все палестиняне вкусную, наваристую уху.

Главный дезертир собирал грибы в лесу за речкой, собирал помногу и сразу же приносил на холм, где смастерил он из трех веток сооружение для сушки этих грибов, и тут же он, нанизав на веревочку, подвешивал их к этому сооружению. Архипка-Степан бродил по вершине холма и думал. Иногда, когда одолевала умственная усталость, ложился он на траву и дремал, и никто не тревожил его, потому как все знали, что если б не он — не вышли бы они сюда и не началась бы у них такая новая и радостная жизнь.

Ангел пытался помогать строителям, но быстро понял, что пользы им от него никакой. Попробовал он рыбу острогой бить, но только вызвал смех у ловких бывших красноармейцев. К крестьянам он уже не пошел, предчувствуя, что и там засмеют его. Поэтому понемногу помогал он у костра, на котором готовилась общественная еда, носил дрова, воду и только тут ощутил на себе благодарственные взгляды, которые могли бы, однако, быть и просто любопытными, но все-таки добрыми и без всякой насмешки.

Горбун-счетовод добыл где-то толстую конторскую тетрадь и карандаш и ходил везде, переписывая имена жителей, их профессии и прочее, а когда уже всех переписал, а случилось это на второй день, стал ходить и проверять, как и кто работает, и докучал новожителям разными вопросами. Иногда подходил он за советом к учительнице Кате, которая, сидя на солнышке, читала свои умные книжки и думала над тем, как она будет учить всех. Подходил и спрашивал что-нибудь про природу или науку правильного счета и всегда был чрезвычайно рад всякому ответу, даже если ответ и не был полностью понятен ему.

На четвертый день строители стали сбивать лавки, а один крестьянин по имени Захар, матерый печник и коптильщик, взялся сделать глиняные печи для человеческих коровников. С тремя мужиками пошел он к речке и показал им, где глину искать. И действительно — копнули мужики раз-другой, и открылась им глина хорошая, синеватая. Стали они ее копать, другие мужики стали ее на холм носить, а Захар уж занялся лепкой печей, и дело это спорилось быстро. Решили на каждый человеческий коровник по три печки ставить. Нашлась у строителей и трубная жесть, накрутили из нее труб дымоходных и к вечеру затопили уже первую печь, но не для согрева, а чтоб ее огнем изнутри закалить — все-таки глина — не кирпич. Но уже из-за этой первой задымившей печки уставшие палестиняне перед сном закатили праздник, и, сидя в коровнике, в полумраке безоконного помещения, снова радовались они жизни, и кто-то передавал из рук в руки кружки с самогоном, но не каждый к ним прикладывался, а те, кто прикладывались, кряхтели потом громко и рыскали руками в поисках закуски. И даже если ничего не находили они, не огорчались, потому как общее состояние было чрезвычайно радостное, и каждый казался братом, а каждая — сестрой.

Ангел сидел рядом с Катей и смотрел на дрова, горевшие в глиняной печке. Сидел и молчал. Молчала и Катя, хотя сама она была не прочь поговорить, но не казался ей ангел хорошим собеседником, не был он разговорчивым, а кроме того на некоторые ее прямые вопросы вообще не отвечал, несмотря на то, что глаза имел умные. Конечно, поговорить с Катей нашлось бы здесь много охотников, тот же горбун-счетовод, но все они были люди так бы грубые, а от этого молчаливого ангела шло доброе человеческое тепло, которое словно и приковывало Катю к нему.

— Ну а ты где раньше жил? — спросила она его тихонько, пересилив свое последнее решение: «не заговаривать с ним первой».

— В Раю…

Катя закусила губу. Был ей неприятен этот ответ, так как входил он в противоречие с ее мыслями и убеждениями, но тут же поймала она себя на ощущении новом — показалось ей, что вполне может она уже спокойно относиться к таким ответам этого странного человека, называющего себя ангелом во время мирового атеизма. И совершенно неожиданно для себя она снова спросила его:

— Ну и как там жилось?

— Хорошо, — ответил ангел, любуясь огнем в печке.

— Ну а что там хорошего? — допытывалась Катя.

— Войны не бывает, все любят друг друга… много фруктов… воздух такой чистый, почти сладкий… круглый год тепло…

— А если там так хорошо, чего ж ты сюда приехал? А? — не без внезапного ехидства спросила светловолосая учительница.

Ангел пожал плечами. Помолчал пару минут.

— Из любопытства… — признался он. — Странным казалось, что из этой страны после смерти никто в Рай не попадает.

— Как это не попадает?

— Выходит, что все — страшные грешники, — пояснил он.

— У нас?! Грешники?! — негромко возмутилась Катя, и тут же голос ее изменился, успокоился, и уже совсем по-другому, твердо она сказала: — А в рай они не попадают, потому что рая нет!

— А что, ад есть? — спросил ангел.

— И ада нет!

— А куда же они тогда после смерти?

— А в землю! Мы их закапываем, и они растворяются в земле, помогая в ней формироваться чернозему.

— Нет, — спокойно возразил ангел. — Это ты про тело говоришь, а я про другое — про душу. Душу же вы не закапываете!

— Нет, конечно, как ее закопать, если ее нет! — согласилась Катя.

Кто-то сунул ангелу в руку кружку. Ангел поднес ее к лицу, понюхал, и его передернуло от неприятности запаха. Взял, протянул эту кружку куда-то дальше в полумрак, и чья-то рука ее приняла.

— Ну а если души нет, то как же можно разговаривать, думать, любить?

Тут уж Катя задумалась.

— А разве для всего этого нужна душа? — спросила она через мгновение. — Ведь говорим мы ртом, а это часть тела. Думаем головой — это тоже часть тела и очень важная… а любим… для этого тоже часть тела есть у каждого… Зачем здесь душа?!.

На это ангел не ответил.

Кто-то еще рядом разговаривал. Мужской голос и женский. Разговор у них был поживее, и касался он в основном мнений по поводу кастрирования молодых бычков с целью создания из них новой тягловой силы.

В эту ночь палестиняне спали уже на настоящих деревянных лавках, однако без тюфяков, без подстилок из сена или травы лежалось жестко, и многие тайком, уже ночью, когда и печка потухла, и храп вовсю раздавался, сползали на земляной мягкий пол и уже там, поворочавшись, засыпали. Многим и так пришлось спать на полу, так как той ночью все сгрудились в этом коровнике, другие же коровники были как бы необжиты из-за временного отсутствия глиняных печей.

Но вскоре Захар с помощью мужиков поставил и в других коровниках печи, и даже в том коровнике, что для скота был построен, и там две печки он соорудил, говоря, что скотина, она как человек, тепло и ласку любит и от отсутствия таковых легко загибается и дохнет.

А работа на холме и вкруг него кипела беспрестанно. И не было ни одного, кто бы из-за лени или по другой причине этой работы избегал. Ну, может быть, один Архипка-Степан ходил-бродил и все думал, думал, но ведь и это работа, да еще потяжелее другой, так как большого напряжения головы требует и не каждый на такое напряжение способен.

Крестьяне уже что-то сеяли, а горбун-счетовод, выбрав себе помощника и соорудив из трех палок землемерное устройство, отмерял, сколько у них у всех земли имеется, чтобы разобраться с ее полезным использованием. На всякий случай обмерял он и кладбище и даже головой закивал — многовато под кладбищем земли оказалось.

Красноармейцы, решив, что пищу надо делать разной, захватив винтовки, пошли в закоренелый густой лес, начинавшийся за речкой, и на протяжении дня доносились оттуда выстрелы, но никого они не пугали, так как все знали, что выстрелы эти мирные и чем больше их прозвучит, тем сытнее ужин будет, а может, даже и завтрак! И потому радовались даже бабы-крестьянки пальбе, доносившейся из леса.

Ангел, помогавший бабам, не проявлял видимой радости в связи с ружейной стрельбой, а только думал о разном и, конечно, о людях, о палестинянах, с которыми сюда пришел для справедливой и счастливой жизни. И все вроде бы так и шло, и были палестиняне счастливы, да и сам он радовался, но многое в этой людской жизни его как бы смущало, хотя и объяснялось это многое легко — видно, поколение за поколением эти люди жили по таким законам и иначе не могли. Чтобы что-то съесть, надо было кого-то убить: рыбу ли, зайца ли, корову. Что в этом такого?! Ничего, кроме неприятной мысли. Но ведь на то они и люди, а не ангелы, чтобы жить просто и сурово. Ведь и жизнь у них куда сложнее, да и страшнее райской. И погода здесь другая, и законы другие, и камни с неба падают, и наверняка многих других опасностей хватает! Так что легко отвлекался в размышлениях своих ангел от неприятного и так же легко оправдывал в жизни людей все, что ему не нравилось.

Шел он себе вверх от речки, в руках два ведра, полные воды. Шел уже тридцатый какой-нибудь раз, и приятная усталость наваливалась на плечи, и руки от напряжения казались сильными, и как-то даже переставал он иногда чувствовать себя ангелом, и просыпалось в нем нечто чужое, но русское. Казалось ему в какието мгновения, что есть в нем огромная сила и с помощью этой силы он может в одиночку и речку запрудить, и холм разровнять, и много другого — и нужного, и бесполезного — сделать. И самое страшное из всего этого, возникавшего в нем, наверно, от усталости и от несвойственного для ангела труда, было желание понравиться учительнице Кате, которая, конечно, из всех женщин Новых Палестин отличалась не только внешностью своей, но и разумом во взгляде, плавностью движений и — самое поразительное — явным присутствием души, в существование которой она так рьяно не верила! Но был ангел уверен, что именно присутствие в ней души влечет его, а с душою вместе исходит от нее некое удивительное свечение, сравнимое только с невидимыми солнечными предлучами, но только есть в этом свечении слабенький багряный отблеск, который как бы и пугал ангела, и озадачивал его одновременно. Хотя чувствовал ангел, что отблеск этот не силен и, возможно, временен. А поэтому ждал он, ангел, каждой встречи с этой светловолосой девушкой, ждал, чтобы почувствовать на себе это свечение, чтобы согреться ее душою. Но перед каждой встречей, перед каждым поздним вечером, когда палестиняне заканчивали работы, приходилось трудиться и трудиться, не думая об усталости или даже о чем-то другом, более серьезном.

Так и этот вечер наступал неспеша. Ангел, заполнив большущий котел водою, пошел снова к речке, но теперь уже за хворостом для костра. Вызывалась вместе с ним пойти кругленькая и еще молодая бабенка с лицом тоже круглым, как блюдце, и засыпанным веснушками.

— А че тебе много раз ходить, если вместе мы быстрее дров наносим! — сказала она, и была в ее словах житейская правда, а может быть, и просто желание помочь умаявшемуся за рабочий день странному мужичку, который прибился к бабьей работе, а ни к кому из мужиков — ну там строителей, крестьян или красноармейцев — не примыкал.

Пошли они вместе с холма, а навстречу им поднимались уже красноармейские охотнички, и каждый нес какую-нибудь дичь, и видны были и зайцы, связанные за задние лапы, и пара лисиц, и куропатки или какие другие летающие. Шли красноармейцы радостные и довольные, и в глазах их блестела гордость своею добычею. И так заметна была их гордость, что почувствовал ангел на мгновение зависть к ним и тут же испугался этого чужого чувства. Откуда оно взялось?! Зачем? Ведь и гордиться никак нельзя убийствами и истреблениями животных тварей, созданных Богом?!

И крестьяне уже возвращались снизу, с поля. И строители, доделав какие-то дела, сходились к большому котлу, из которого их всех кормить будут за труды праведные. И красноармейцы, усевшись невдалеке, с усердием чистили винтовки, разговаривая вполголоса о разных удовольствиях этой жизни. А Трофим с еще одним бойцом ножами снимали шкуры с лисиц и зайцев.

Пришел к котлу и печник Захар. Пришел, попросил чуть-чуть воды, чтобы руки отмыть, и сообщил негромко, что все печи закончены и осталось их только прокалить изнутри. А также сказал, что со следующего дня наделает он из глины мисок, чтоб у каждого в коммуне своя была, а уж потом исполнит свою главную мечту — поставит внизу у реки большую коптильную печь, которую он сам придумал, и будет это единственная такая печь на всю землю и можно будет в ней закоптить и медведя целиком, и лося! И услышавшие эти обещания жадно сглотнули слюну и посмотрели на Захара с большим человеческим уважением.

В этот раз на ужин была сборная похлебка из разных круп, собранных по узлам и мешкам, захваченным с собою крестьянами. Ели ее жадно и с аппетитом, и всего в ней было много — и соли, и петрушки сушеной, и чего-то еще, воздействующего на вкус пищи.

А вечер навалился на землю, и незаметно окружившая холм темень оставила палестинян с единственным источником света — большим костром, над которым висел большущий котел с добавкой похлебки для тех, кто любит поесть от души и под завязку.

И снова сидели они рядышком — ангел и Катя, и ужинали из одной железной миски, одолженной у кого-то уже съевшего свою пищевую долю. И молчали, только поглядывая друг на друга. А вокруг них, как искорки от костра, то вспыхивали, то притухали разговоры, и в разговорах этих всякая мечта, всякая сказка становилась былью, да такой, что вкус похлебки вдруг терялся или представлялся вкусом прошлого, чего-то давно забытого, каким-то признаком давнишней бедности, с которой и началась новая, расцветающая радостями и справедливостью жизнь.

А горбун-счетовод сидел недалеко и тоже хлебал похлебку, причмокивая и чавкая громко, а рядом с ним ужинала крупная и красивая крестьянка с множеством волос, собранных на макушке в тугую каштановую гульку. И каким-то образом умудрялся горбун-счетовод почти одновременно с чавканьем и не делая никакого перерыва в еде разговаривать с этой крестьянкой, улыбаться ей и еще и слушать то, что она говорила. И то, что оба они улыбались и иногда даже придерживали руками набитые похлебкой рты от смеха, говорило об их настроении, об их незамысловатом, но вполне настоящем счастье. И так можно было сказать о многих.

Когда похлебку доели и в котел залили для промывки два ведра воды, многие поднялись и, прихватив хвороста из тут же лежавшей кучи, пошли по своим людским коровникам, чтобы обживать новостройки, определяя себе под жилье и лавки, и печь выбирая, какая породнее покажется.

Ангел и Катя пошли в первый коровник, где сидели вчера у единственной затопленной печки. Людей в коровнике в этот раз было поменьше. На некоторых лавках чьи-то заботливые руки уже разложили или просто скошенной травы, или же где-то найденного сена, а на одной лавке красовался полосатый и с виду пружинистый матрац. Все три печки светились изнутри молодым огнем — видно, были только-только затоплены. Пахлоще сырой глиной, но было в этом запахе что-то приятное, ведь примешивался к нему и воздушный привкус костра.

Тут же, улегшись на ближнюю к первой печке лавку, присутствовал и АрхипкаСтепан. Лежал он, уставившись на печной огонь, видимый хорошо из-за отсутствия у глиняных печек всяческих дверц. И губы его шевелились беззвучно, а значит все еще думал он о чем-то, может, о прошлом, может, о будущем.

Сквозь открытую настежь дверь коровника на земляной пол падала лунная дорожка. И, видно, воздух совершал свое движение через эту дверь, потому как огонь в печке вдруг начинал плясать рьяно, и языки пламени словно в танце клонились то в одну сторону, то в другую, а в иной момент они притихали, и опускалось пламя красным карликом к горящему хворосту, и бегало по дереву как-то мелко и слабосильно.

Ангел и Катя выбрали две лавки, стоявшие изголовьями к внутренней бревенчатой стене и располагавшиеся как раз за лавкой, на которой жил теперь Архипка-Степан. А значит, и им виден был печной огонь.

Сели они каждый на свою лавку, но лицом друг к другу, и было между ними не больше полутора шагов, а может, и того меньше. И проникся вдруг ангел заботой о Кате и, как-то странно кивнув ей, вышел из коровника — решил он травы или чегото другого мягкого взять для их лавок.

Звезды в эту ночь были яркие, словно мелко накрошенное солнце. И светили они хорошо, даже тень рождалась у высокой травы. И тут же, на склоне, несколько человек косили эту траву, тоже, видать, для ночного удобства.

— Эй, ангел, ты что ли? — донесся знакомый голос.

— Да, — кивнул ангел.

— Тоже, небось, по траву вышел? — спросил тот же голос. — А чего ж без косы?

— У меня нет, — признался ангел и тут же подумал, что даже будь у него коса, не смог бы он так ловко по-крестьянски накосить травы себе и Кате.

— Ну иди, набирай, что я тут уже накосил! Я себе еще сделаю! Люблю это дело! — предложил голос.

Ангел подошел к этому человеку, лица которого он никак не мог разглядеть, потому что смотрел человек вниз, на землю, а значит, даже яркие звезды не могли осветить его лицо.

А уже когда подошел, увидел ангел, что был это красноармеец Трофим, и удивился ангел этому, однако большую охапку травы собрал и поблагодарил Трофима искренне.

Вернувшись в коровник, покрыл он их лавки травою, и снова сели они друг против друга. И снова молчали, потому как каждый из них или боялся, или стеснялся заговорить первым. И так сидели они довольно долго, пока не навалилась на ангела накопленная за день усталость. Улыбнулся он Кате, пожелал ей доброй ночи и, улегшись, сразу заснул.

Дни шли как на подбор — солнечные, теплые. И каждый из них приносил в жизнь Новых Палестин что-то новое. Уже стояла у речки большая печь для обжига мисок и другой посуды, и тут же под временным навесом крутил печник Захарка гончарный круг, сделанный из колеса телеги, и сразу же передавал помощникам для постановки в печь все новые и новые миски.

Красноармейцы снова охотились в лесу, крестьяне заканчивали сев. АрхипкаСтепан грелся на солнышке и думал о будущем.

Горбун-счетовод ходил промеж жителей с толстой тетрадью и карандашом, составляя по просьбе учительницы Кати список детей и вообще желающих учиться правильной грамоте. Детей малого возраста нашел он восемь человек, а вообще желающих учиться пока не было.

Ангел снова носил воду из речки на вершину холма, помогая бабамкуховаркам, готовившим в большущем котле общественный обед. Бабы были чем-то озабочены и все время кратко переговаривались между собою напряженными голосами, но понять причину их беспокойства ангел не мог, а потому носил себе воду и думал, думал об учительнице Кате, и мысли его тоже были не из радостных, хотя что-то теплое в них и присутствовало.

Когда наступило время обеда, выяснилась причина беспокойства бабкуховарок. И сразу среди пришедших поесть поднялось возмущение, ведь в обеде не хватало главного для русского человека — не хватало соли. Если быть точнее, то соли там не было вообще, так как последние запасы были израсходованы еще утром.

Больше всего возмущались красноармейцы. Шум стоял неорганизованный, а потому разобраться в этом шуме было невозможно, и тогда Трофим, обладавший довольно зычным голосом, перекричал общий шум возмущения, говоря:

— Давайте сперва разберемся: кто виноват и не есть ли это вредительство, а потом уже порешим, что делать надо!

Палестиняне согласились со словами Трофима, однако как проверить, вредительство это или нет, они не знали, и тогда Трофим пояснил всем, что надобно проверить вещи каждого жителя, и если у кого-то в вещах обнаружится много соли, то значит это вредительство, а если соли не обнаружится, то надобно будет думать дальше.

С проверкой вещей не все были согласны, но большинство есть большинство, и тут же Трофим разделил красноармейцев на несколько троек по проверке вещей, и вместе с остальными жителями пошли они по коровникам. Сам же Трофим остался у котла ожидать результатов проверки.

— Коли найдут сейчас, то обед посолим и съедим! — сказал он ради утешения бабам-куховаркам, которые уже. почти плакали из-за возникшего неудовольствия жителей.

Не успел еще обед остыть, как вернулись проверявшие вместе с проверенными и с некоторым, можно сказать — немалым — количеством соли. Первым делом бросили соль в котел, потом уже доложили Трофиму, что много соли ни у кого в вещах не было, а понемногу почти у всех хранилось, поэтому все эти запасы были реквизированы для общего обеда.

— Надо после обеда все обговорить серьезно, — сказал на это Трофим.

Мало того, что обедали с опозданием, так еще и пересоленною еда оказалась из-за того, что ссыпали соль в котел не бабы-куховарки, которые всему в еде меру знают, а те же красноармейцы, эту соль реквизировавшие. Но ничего, про пересол никто не возмущался, хотя на лицах это возмущение и читалось. А уже когда поели и сложили грязные миски у котла, подошел Трофим к Архипке-Степану и предложил сейчас же провести собрание-митинг, чтобы обсудить на нем все важное и необходимое для справедливой жизни. Архипка-Степан пожал плечами, потом кивнул.

— Проводите! — негромко проговорил он.

— Ты старший, ты и проводить его должен! — сказал твердо Трофим.

— Давай я проведу! — предложил стоявший тут же горбун-счетовод. — Я ж все одно его помощник.

— А может, он сам хочет? — с сомнением глянул Трофим на Архипку-Степана.

— Не, пускай он проводит! — кивнул на горбуна беглый колхозник.

— Так, — встрепенулся горбун-счетовод. — Где проводить будем, тут или в коровнике?

— Тут, тут, — заговорили окружившие их палестиняне. — Че там, в коровнике, там всем тесно будет.

— Ну так давайте сначала приготовим все для митинга, — деловито стал вслух рассуждать горбун. — Сперва надо установить железное било для сбора митингов и собраний, и на случай пожара… Какой-нибудь рельс подвесить надобно, и чтоб возле него всегда на веревочке или цепи молот висел. Потом определим место для выступающих. Ясно?

Люди закивали, будучи полностью согласными с горбуном, ведь говорил он так, будто знал толк в собраниях и митингах, а кто, кроме тех, кто все знает, может быстро и с разумом митинг провести?!

— Ну, а может, первый-то митинг без рельса проведем? — спросил чуть увядшим голосом Трофим. — А уже потом, как положено.

— Нет! — отрезал горбун. — Нельзя так: сегодня одно, завтра — другое. Ежели хотим мы жить правильно и по справедливости, то так и надобно делать сразу. Пошли лучше кого из бойцов в разные стороны, пускай рельс поищут, тут на земле после царского режима много рельсов ненужных осталось! А пока они искать будут, бабы миски в реке помоют, а остальные трудящиеся отдохнут немного.

На этом и наступило некоторое затишье. Красноармейцы пошли рельсы искать, некоторые крестьяне, не согласившись с отдыхом, продолжили полевые роботы, а строители, заготавливавшие строительный лес, улеглись на травке и устроили себе приятный перекур.

Горбун-счетовод тем временем занимался своим любимым делом — бродил среди людей с толстой тетрадью и карандашом и писал. Писал он всякие мысли и предметы для обсуждения их на митинге-собрании. Также расспрашивал он и о предложениях, могущих принести пользу, но таких предложений у палестинян не было, и это огорчало помощника Архипки-Степана. Подошел он и к учительнице Кате и тут же с радостью записал по ее требованию вопрос открытия школы в Новых Палестинах — это для обсуждения. А потом поинтересовался предложениями и тут же обрадовался, не услышав привычное «нет. никаких предложений», а увидев, как учительница задумалась серьезно, даже алые ее губки напряглись от мысленного труда.

— Я вот насчет сельского хозяйства Думала, — заговорила после молчания Катя. — Кажется мне, что полезно будет кладбище под поле распахать, ведь неизвестно все равно, кто там похоронен, а места оно много занимает, и земля там должна быть очень плодородная по законам агрономической науки.

— Я тоже об этом думал! — признался, водя карандашом по тетрадному листу, горбун-счетовод. Дошла очередь и до ангела.

— О душе надо поговорить, — предложил ангел, и горбун-счетовод записал в столбик вопросов для обсуждения сразу же после «кладбище распахать» «поговорить о душе», после чего отошел от ангела и направился на поиски своего начальника.

Архипка-Степан в это время дремал на своей лавке в первом коровнике, и снилось ему, что живет он в большом доме, окруженном его собственными полями, на которых колосится море пшеницы. А дальше, за пшеницей, на сочнотравных лугах пасется всякий его скот, и так много этого скота собрано в одном месте, что даже земля прогибается под его тяжестью. А пастухом у этого скота состоит красноармеец Федька, и вместо палки в руках у него обломанное ружье…

— Эй! — ворвался в сон неприятный из-за своей неожиданности голос горбунасчетовода. — Архипка! Эй! Ты что, спишь?

Открыл глаза Архипка-Степан, посмотрел на разбудившего его человека без любви, вздохнул тяжело, прощаясь с приятными сновидениями.

— Чего тебе? — спросил.

Горбун вместо ответа придвинул к лицу Архипки-Степана тетрадь, открытую на наполовину исписанной карандашом и корявым почерком странице.

Посмотрел Архипка-Степан на эту страницу тупо, потому как для него все равно все буквы кверху ногами стояли, и снова поднял взгляд на горбуна.

— Может, это, что-то предложить обговорить на собрании, ну что-нибудь важное?

Архипка-Степан вздохнул еще раз, присел на своей лавке, почесал за ухом.

— Вот что, — заговорил наконец он. — Мы ж на тогдашнем похоронном митинге… помнишь, когда многих поубивало… Запиши, в общем, чтоб коммуну назвать именем Федьки.

— Ага! — кивнул горбун-счетовод, уже водя своим карандашом. — А предложения для улучшения общей жизни есть?

— Улучшения? — удивленно повторил Архипка-Степан. — А что, кому-то плохо живется? Кто-то жаловался?

— Не-не, — замотал головою горбун.

— Ну тогда нет, — ответил Архипка-Степан. Горбун вышел из коровника, присел на солнечном месте и перечитал все им записанное. Многовато оказалось предметов для обсуждения, и это порадовало горбуна. Ощущал он гордость в себе за то, что самолично всех опросил и от многих, если не от каждого, что-то записал в эту тетрадь. И тут же полистал он эту тетрадь, проверяя, много ли еще в ней чистых страниц остается на будущее. Полистал и удостоверился — много еще страниц. И наступило у него на душе благоденственное ожидание, и улыбнулся он сам себе и миру.

Время двигалось к вечеру, когда показались далеко в поле красноармейцы, неспеша шедшие к Новым Палестинам. Пятеро или шестеро из них несли что-то тяжелое, и сразу все, увидавшие их, поняли, что это было. А остальные шагали свободно и гурьбовато.

Рельс, который удалось добыть красноармейцам, высотою был в человеческий рост, а весом — чуть полегче среднего человека. Свинтили они его возле стрелочного механизма на пролегавшей не так уж и далеко от Новых Палестин железной дороге. Были на том рельсе и широкие дырки для больших крепежных болтов. Вот за две такие дырки и подвесили его к козырьку крыши коровника, укрепив перед этим козырек двумя сосновыми подпорками снизу.

Строители тут же принесли молот, и такой гул разнесся по округе, что даже в лесу что-то зашевелилось и вспарили над кронами деревьев сотни ворон.

Горбун-счетовод сразу же поспешил к подвешенному рельсу, как поспешили туда и все остальные жители Новых Палестин, включая Архипку-Степана.

И вот тогда-то и началось настоящее собрание-митинг. Горбун-счетовод, значительно держа перед собою раскрытую в нужном месте тетрадь, говорил о разном, но все это касалось палестинян и их жизни. Голос его, чуть глуховатый, но достаточно громкий, звучал торжественно.

— …и вот вопрос о школе у нас еще не решен, — продолжал он говорить, бросая острые, как нож, взгляды то на одного, то на другого жителя Новых Палестин. — Детей для учебы у нас только восемь, а взрослые и вовсе не хотят грамоту учить… А что ж нам, для восьми детей школу строить?

— А можно еще нарожать, трудно че ли! — прозвенел молодой бабий голос, и тут же послышались отовсюду смешки.

— Нарожать оно все равно надо, — серьезно ответил горбун-счетовод. — Но надобно решить и насчет взрослых. Предлагаю от каждой группы по пять человек дать для учебы: и от крестьян, и от строителей, и от красноармейцев…

— А от баб? — прозвенел уже другой женский голос.

— А они и так грамотные! — ответил горбун. — Дальше давайте! Кто за мое предложение, поднимайте руки!

Большинство лениво подняло руки, и довольный результатом горбун сделал соответственную запись в своей тетради.

— Теперь сельскохозяйственный вопрос. Есть у нас предложение распахать старое кладбище, чтоб выращивать на нем лучшую пшеницу или еще что-нибудь.

Среди митингующих наступило задумчивое молчание. Бабы зашептались, и в шепоте их звучал страх. Мужики, строители тоже нахмурились, не совсем поддерживая такую мысль. Только красноармейцы никак не отреагировали, но все равно стояли они молча и без всяких выражений на лицах.

Горбуну не понравилось такое молчание, и он, найдя взглядом учительницу Катю, посмотрел на нее очень просительно, и она его поняла. Вышла вперед, стала поосанистее, чуть выдвинув левое плечо, и обратилась к палестинянам:

— Товарищи! Много еще в нас суеверий и предрассудков, и один из них, самый живучий, это боязнь умерших…: почитание могил, этих засыпанных землею ям, где лежат и распадаются на части умершие человеческие организмы. Я поддерживаю товарища счетовода и тоже считаю, что все, даже кладбище, должно приносить пользу живым, нам с вами.

— Какая польза от кладбища? — туповато спросил рябой красноармеец. — Че за польза?

— Так вот об этом я и хочу сказать, товарищи! — продолжила Катя. — Все вы знаете, что самая лучшая земля для сельского хозяйства — это чернозем. А откуда берется чернозем? Что это такое? И вообще, что такое земля, откуда она взялась, ведь раньше были только камни. Так вот, товарищи, любая земля, а особенно чернозем, — это результат многовекового гниения различных мертвых организмов и растений. Я вообще лично считаю, что все поля чернозема были когда-то кладбищами и только поэтому они дают такие высокие урожаи. А все, что придумали неумные и необразованные люди, — все эти кресты и памятники, все это может когда-нибудь стать причиной голода, ведь, забирая землю под такие кладбища, мы оставляем наших внуков и правнуков без хлеба, вы понимаете?

Палестиняне молчали. У женщин в глазах блестели слезы. Красноармейцы стояли насупленные и злые. Должно быть, злились на мертвых, похороненных под их холмом.

— И еще я хочу вам сказать, что и сама я в случае моей смерти от старости или по другой причине не хочу быть похороненной так, чтобы земля надо мною не использовалась долгие годы. Я хочу и даже прошу вас в случае моей смерти закопать меня неглубоко в поле, чтобы мое мертвое тело могло быстрее смешаться с плодородным черноземом и внести свой вклад в плодородие почвы и в будущие всходы. И надеюсь, вы тоже сделаете, как я!

Договорив, взволнованная от собственной речи учительница подошла к первому ряду слушавших и пристроилась там. Около минуты длилась тишина, и вдруг она разрушилась, и несколько человек захлопали громко и бешено. И тогда учительница улыбнулась едва заметно и наклонила лицо, чтобы никто не увидел ее мокрые глаза. Отчего они были мокрыми? От только что пережитого состояния счастья и собственной силы, оттого, что поняла она — может ее слово дойти до простых людей и убедить их. А меж строителей и красноармейцев, зажатый со всех сторон, стоял ангел и смотрел на Катю остановившимся взглядом. И тоже были слезы в его глазах. Но причина этих слез была совсем другая, чем у учительницы.

— Ну вот, — снова взял слово горбун-счетовод. — Голосовать. что ли, будем, или так решим?

— Так, так решим! — зашумело несколько мужских голосов.

— Ну так, хорошо, будем считать, что этот вопрос решен. Теперь еще один вопрос, тут у меня записано: «поговорить о душе»…

— Может, по душам? — поправил горбуна Трофим.

— Да нет, «о душе», — кивнул горбун-счетовод. — Это ангел просил. Что, будем говорить о душе? А?!

Митинговавшие молчали, и вид их выказывал недоумение по поводу такого вопроса. И не то, чтобы были они совсем против, но после обсуждения вопроса распашки кладбища не очень хотелось говорить о душе. И тут снова загорелись глаза учительницы Кати, и снова она выступила вперед, и смотрели на нее все, как завороженные, будучи готовыми слушать запоем все, что она скажет. И, казалось. Катя это знала. А сама лихорадочно обдумывала, как бы так сказать, чтобы освободить и этого доброго красивого товарища, считающего себя ангелом, и простой народ от вековых заблуждений, от их неразумной веры в существование души.

— Я предлагаю, товарищи, — заговорила Катя, и тут же задрожал ее мягкий голосок от волнения, возникшего в груди. — Я предлагаю со всей ответственностью проголосовать и решить раз и навсегда — есть ли душа или ее нет! Лично я твердо убеждена, да меня и на учительских курсах учили, что никакой души нет и быть не может, так как она нематериальна. А то, что не материально, — не существует! Ведь вот возьмите буханку хлеба — если ее видите, можете потрогать, откусить — значит материально она существует, а если ее нет и вы пухнете с голоду, и рядом ее нигде нет, значит нету хлеба. То есть название есть, а материально его нет… Вот. А кто из вас когда-нибудь видел эту душу?

А?! Кто?

И никто не вышел вперед. Никто не сказал: «Я видел».

Все молчали и смотрели на Катю, и в глазах у людей было столько веры в эту маленькую худенькую светловолосую девчушку, что если бы собрать эту веру у всех — материализовалось бы слово, и стала бы эта вера большой и пышной буханкой хлеба или еще чем-нибудь знакомым и реально существующим.

— Я голосую за то, что душа не существует! — выкрикнула учительница и выбросила свою худенькую ручку в небо.

И тут же, где быстро, где помедленнее, стали подниматься руки, и даже горбун, удивившись такому всеобщему голосованию, сам поднял руку.

Ангел закусил до боли губу, но боли не ощутил. Он смотрел на Катю и на окруживший его лес рук и никак не мог понять, как это люди, пришедшие в Новые Палестины, чтобы жить по справедливости, с любовью друг к другу, вдруг решили, что души нет. А что тогда есть? Что? Как хотелось ангелу тоже выйти в круг и спросить их: что тогда есть? Но странная сила держала ангела на месте, и он стоял в полном оцепенении.

А тем временем горбун-счетовод уже предлагал палестинянам назвать свою форму жизни коммуной имени Федьки, конвойного красноармейца, убитого упавшим с неба камнем. Однако в этом вопросе не возникло такого согласия, какое проявили палестиняне, голосуя против существования души. Встрепенулись строители и потребовали, чтобы расширить название коммуны, и предложили свой вариант: коммуна имени Федьки и бригадира Бориса Шубина. Но такое название не поддержали красноармейцы, и так длилась словесная перепалка между строителями и бойцами, пока не надоело это горбуну-счетоводу, который, пошептавшись со стоявшим радом Архипкой-Степаном, прекратил спор, сказав:

— Тогда предлагаю никакого имени коммуне не давать, а всем погибшим в ближайшее время поставить памятник-обелиск.

С этим народ согласился. Только Трофим чувствовал себя обиженным и злобно косил на строителей, особенно усердствовавших против имени Федьки.

А вечер уже катился, катился по небу темною волною, и там, где проходила она, — враз зажигались звезды, большие и малые; и прошла эта волна над их холмом и помчалась дальше, к горизонту, еще имевшему по непонятной причине светлую собственную линию, обозначавшую конец видимого края земли.

Ясно было всем, что ужина сегодня не будет, и расходились люди по своим коровникам недовольные, но задумчивые. И каждый нес собственное мнение, и у многих это мнение не было похожим на мнение митинга, однако и это ничего уже не меняло. Ответственные за растопку печей несли к своим глиняным печкам хворост и дрова.

Ангел шагал, понуро опустив голову. Он боялся теперь соседства Кати и не мог представить себе, как будет спать на соседней от нее лавке, или как будет отвечать на заданные вдруг вопросы. Как он будет смотреть ей в глаза, зная, что перед ним человек, самолично отказавшийся от души?! Хотя не все в силах человека. И тут ангела утешала сила Господа, ведь только эта сила может лишить человека души или разума. А то, что человек сам вдруг объявит, что лишает себя души, — это от глупости или от наивности, ведь одно дело отказаться от собственного уха и отрезать его себе! И это не каждый сделает, ведь отсечение уха — это боль. А отсечение души — боль во много раз более сильная и невыносимая, и мало кто испытывает ее при жизни. А посему и Катя, отказавшись на словах от существования души, на деле не потеряла свою душу, как не потеряли свои души слушавшие ее и согласившиеся с нею. Не в их .это силах распоряжаться собственной душой! И легче ста до от таких мыслей ангелу, и шел он неспешной походкой к своему коровнику, и тут вздрогнул весь от неожиданного прикосновения, в ужасе обернулся и увидел взявшую его за локоть Катю, и улыбку на ее лице, и тут же удивление вместо только что исчезнувшей улыбки в ответ на отразившийся в его взгляде ужас.

— Что ты? — испуганно спросила Катя. Оба они остановились и смотрели друг на друга не мигая, неподвижными, но живыми взглядами.

— Что ты? — повторила она, и в ее голосе прозвучало уже другое, самое простое и женское волнение. — Не заболел ли?

— Нет, — выдавил из себя ангел и тут же подивился заботе, прозвучавшей в вопросе учительницы.

— Может, обиделся? Ты же верующий, я знаю… Но нельзя, ты понимаешь, мы будем бороться за каждого верующего, чтобы возвратить его к людям.

— Но я ведь с вами, — оторопело проговорил ангел.

— Нет, еще не совсем. Но я верю, что ты будешь с нами. — Катя перешла на нервное причитание, и ангел даже было подумал: «А не заболела ли она? Может, жар, горячка?» — И мы обязательно, мы обязательно будем вместе. Здесь будет совсем другая жизнь. Ты мне веришь?!

Ангел не мог понять смысла ее слов, однако, думая о ее здоровье, кивнул и негромко выдохнул: «Верю».

И тогда Катя широко улыбнулась, игриво оглянулась по сторонам — а было темно, и не было видно шедших рядом людей — и поцеловала его в щеку.

И снова остановился ангел, но теперь не от ужаса, а от другого чувства, от какого-то чужого, но сладкого чувства, во время появления которого он забывал о себе, о прошлом, о всей жизни, и несло его это чувство на небеса, но на другие небеса, на небеса, где никого больше не было. И снова подумал он: «А не больна ли Катя?», и тут же эта мысль проскочила перед глазами, как мошка, и, внезапно увеличившись, превратилась в птицу и растворилась в темноте наступающей ночи.

Катя тоже остановилась. Она стояла так близко, что ангелу делалось жарко. И хотел он идти, бежать, знал он, что надо ему бежать отсюда, но другое чувство держало его на месте, как на привязи, и не знал он, что ему делать.

А руки учительницы обвились вокруг его шеи, и тут же, хотя были они теплые, по спине ангела пробежала дрожь, но руки его, не повинуясь ни разуму, ни предупреждавшей дрожи, обняли Катю, и прижались они друг к другу, и так молча стояли долго, под накрывавшим землю одеялом неба.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.